ОСТРОВ

Вне государства нет мусора.

Это утверждение равносильно, с одной стороны, объявлению о вечности — изначальности и неизбывности — государства: разве животные не гадят? разве не прячут стыдливо свое дерьмо [1]? разве не метят и не размечают дерьмом? Первое опорожнившееся и отвратившееся от своего говна существо основало империю. Все возможные и всевозможные империи. С другой стороны, это утверждение могло бы приличествовать ностальгирующему адамиту: в Эдеме даже животные не срали[2].

Вне государства нет мусора — ровно до того момента, когда государство опорожнится (то есть возникнет) — до того момента, когда возникнет порожнее место, уже задним числом наполняющееся ароматом святости. Тогда уже всё вне государства становится мусором[3].

Появление государства физиологически предрешено. Можно сказать, задумано на небесах. Точнее, для появления государства само небо неизбежно должно было опорожниться, сходить по-большому. (Как известно, атеизм изначально состоял в утверждении независимости государства от неба, то есть автономное существование земного государства ставилось им в зависимость от опорожнения неба.)

Итак, государство является результатом обмена веществ. (Si l’échange est le critère de la généralité, le vol et le don sont ceux de la répétition.) 

Копролит — краеугольный камень любого государства. 

NEN Records · Noūm — Can Stones Evade Taxes [NEN:55]

Штирнер, Ницше, Арто, Делез и Гваттари, а также Merzbow и Gore Beyond Necropsy совершенно правы: единственная возможная форма анархии — ректальная.

Грёза о безотходности, данной как в виде организма, который пожирает призраков, как в виде полностью усваивающегося питания, так и в виде многоножки (человеческих) тел, — это грёза (о) безгосударственности, мечта об отсутствии такой вещи как государство — о земле без мусора.[x]

“Человеческая многоножка”, будь она возможна, стала бы вечным двигателем, принцип действия которого состоит в подключении реактора с КПД выше 100% к самому себе. Как известно, такое превышение КПД (пресловутый избыток) противоречит закону сохранения энергии[4], лежащему в сердце государства (точнее, в его пищеварительной системе). 

В сердце государства — копролит закона сохранения энергии — груша, которую многие пытались, но никому не удавалось скушать (и не посрать очередной империей). Сердце анархии — вечный двигатель, или, как водится, хоровод – именно тут следует искать менее – или более? – “всратую”, народную версию “человеческой многоножки”: новый народ пропевает новую землю в кружении, не совпадающем с самим собой, – старый рецепт, высвобожденный из страт старья…

Компостров / Merdaîlot

Отбросы убивают государство.

Обмен веществ государства предполагает вывод токсинов. Токсины, скопись они в необходимом, неустранимом количестве, уничтожат государство, как уничтожит дерьмо тело, из которого оно не выводится. Как уничтожит планету парниковый эффект или выделяющийся при биодеградации метан. Любая империя рассчитывает (на) автоматизм саморегуляции, который позволяет идентифицировать отбросы в качестве таковых и своевременно устранять их. Вероятно, это форма ретроспективной импликации к частотности, тогда как на деле мы чаще всего видим нарушения обмена веществ. Дерьмо кипит и заражает тело. Государство рассчитывает (на) автоматизм саморегуляции, (на) иммунную систему, (на) универсальную систему переваривания и вывода токсинов, но на деле мы видим, что ни одна империя не справляется с производимым количеством отходов[6]. Государства спасаемы лишь тем фактором, что сам мусор не является универсалией: токсин для одного тела, становится удобрением для другого. (Обмен, обмен и еще раз обмен.) Как показывает Скотт, государства достаточно поздно научились управлять отбросами. Относительно общей хронологии существования цивилизаций, лишь к середине второго тысячелетия государств стало больше, чем безгосударственных, варварских образований. До этого момента на общем фоне жизни земли государства как пробные камни истории появлялись и саморазрушались не в силах управлять вырабатываемыми ядами, чаще всего исчезая от эпидемий, вызванных чрезмерной концентрацией человеческого населения и животных.

контрлюдия-i: заметки натуралиста о повторном загибании помоев
“Помои загибаются в помои”, – так говорил генерал Сигмант, контрредактируя внеочередную рукопиздь, прилипшую к его ногам, – временами почесывая правую левой в смутном ожидании пластикового апокатастасиса: per pesculam et in purgamentum; буквы врозь, строчки вкось, а глаза рысью вкручиваются вглубь, описывая нисходящую траекторию – медленную, (не)верную и скругляющуюся в направлении Неведомого, ведь, как известно, лучше падать, чем скучать без парашюта. “Слова, слова, а я убил эти слова – и те тоже!” – по (мертвым) словам Сигманта, логоцид и был генеральной линией острова, которая, скривляясь и повторно замыкаясь на себя, задавала круговую динамику острогенеза: мусор – как душа, но также почва. Вопрос о том, по чему ходить и в чем гнить, главенствует снизу, а это не всем дано переварить. Pestalotiopsis microspora позволяет коснуться этого вопроса с другого конца (который, конечно же, в середине): зачем так долго ждать, пока пластик (не) растворится в острове, если можно этот пластик съесть? В свете этого недоумения остров предстает буфетом, где непрерывно завтракают-обедают-ужинают (и не забывайте о полднике!), в то время как государство, к тому моменту полностью втекшее в Идею, попросту не замечает тех фантастических метаморфоз, что происходят у него под ногами (где “под” также означает “навыворот”), либо не придает им значения (?). Генерал Сигмант видел эту слепоту, ведь он был натуралистом и даже натурфилософом – созерцал становление природы мусором, делая записи: “25.04.23 – трапеза протекает интенсивно, грибы множатся, почва уходит вниз” и т.п. Но где здесь “низ”? В более радикальном ключе: где здесь “где”? Как говорят не в народе, мусор гниет без “почему” – вопрос, однако, в другом: может ли мусор гнить без “где”? Другое (другого) зацикливается в обход “почему” – все почемучки кружатся и тают, как снежинки – черные разлагающиеся снежинки: то есть по-дрдрдрдругомммммумумуму – скорее как ядовитый пар, а не расфасованные моменты времени. “Добро пожаловать в безвременье!” – вот где, и там не только ржавое велосипедное колесо, но и куча занимательных историй: a place of dead stories, как сказал бы Сигмант, в то время как помои загибаются в помои…

ПЛАТОН О НЕ ЗАСЛУЖИВАЮЩЕЙ ВНИМАНИЯ ДРЯНИ (Plat. Parm. 130c–e)

– А относительно таких вещей, Сократ, которые могли бы показаться даже смешными, как, например, волос, грязь, сор и всякая другая не заслуживающая внимания дрянь, ты тоже недоумеваешь, следует или нет для каждого из них признать отдельно существующую идею, отличную от того, к чему прикасаются наши руки?

– Вовсе нет, – ответил Сократ, – я полагаю, что такие вещи только таковы, какими мы их видим. Предположить для них существование какой-то идеи было бы слишком странно. Правда, меня иногда беспокоила мысль, уж нет ли чего-либо в этом роде для всех вещей, но всякий раз, как я к этому подхожу, я поспешно обращаюсь в бегство, опасаясь потонуть в бездонной пучине пустословия. И вот, дойдя до этого места, я снова обращаюсь к вещам, о которых мы сейчас сказали, что они имеют идеи, и занимаюсь тщательным их рассмотрением.

– Ты еще молод, Сократ, – сказал Парменид, – и философия еще не завладела тобой всецело, как, по моему мнению, завладеет со временем, когда ни одна из таких вещей не будет казаться тебе ничтожной; теперь же ты, по молодости, еще слишком считаешься с мнением людей.[5]

Согласно Плотину, материя — это экскремент Души.

Разумеется, для Души тело является таким же дерьмом, как для тела токсины, пот, шлаки и экскременты. И так же говно способно избавиться от негативных предикатов: высушенный кал вшивается в одежду как оберег, ожоги посыпают толченым овечьим навозом. Пока есть Спасение, жажда вытравить и выдавить отходы будет бесконечно спускаться в рекурсивности. Сама идея отбросов, появляясь, мгновенно порождает ЧИСТУЮ Идею, Душу, не заляпанную дерьмом. И все же: “Maledicta Paradisus in qua tantum cacatur”!

С точки зрения гилеморфизма, очевидно, мусор является буквализацией пассивности материи. Причем упорствующей в своей пассивности, максимально сопротивляющейся какой-либо “активизации” со стороны формы или субстанции. Мусор — это извлекаемый из потенциальной материи излишек, не поддающийся актуализации. Любая попытка переработать мусор, (пере)определить его через повторное одухотворение, сделать (снова) полезным, пригодным, приводит к повторному циклу отложения бесполезного. Сколько бы мы ни пытались переработать пластик, он будет едкими испарениями отравлять воздух. В этом смысле, само упорствование мусора, невозможность выпарить из него мусорность, должно рассматриваться как активность, перекрывающая активность гилеморфической актуализации. Второе перед первым, мусор предшествует активности идеи. Политика мусора, мусорная политика.

контрлюдия-ii: масленица на острове спор
“Доктор, у меня такое ощущение, ну знаете, будто я умираю”, – Бенедикт смущенно взглянул на пациента и, после едва заметного колебания, изрек: “Мудрость не в том, чтобы думать об этом, ну, в смысле, не в том, чтобы думать! Посмотрите-ка лучше, какая сегодня прекрасная погода!” – и указал вытянутым чернеющим пальцем в направлении окна островной поликлиники: изнутри вовне… А погода и правда была замечательная! Солнце светило тускло и устало, а в воздухе носились пылинки черных спор, как бы перекидываясь друг с другом словами на нездешнем языке, а те, что уставали от обыденных споров, мягко оседали на подтаивающий серо-желтый снег, уже обнаживший следы жизнедеятельности островных собак-доходяг. “Масленица, блять”, – бросил проходивший под окнами больницы патриот. В такие дни, когда солнышко пригревает откуда-то сверху, кажется, что можно жить вечно… Почесывая изголодавшиеся язвы, прихрамывая мимо где-то снаружи в каком угодно направлении и вдыхая блуждающие по воздуху споры… Поистине, “блуждание и любовь к грибам порождают друг друга” (“Записки грибника”, стр. 6).
О планете сорняков и паразитарных краниопагах
1. Как известно, сорняки появились вместе с оседлостью и одомашниванием (как человека, так и других видов). Культивация зерновых привела к тому, что подготавливаемая почва стала наиболее удобной средой для совершенствования генетического изобилия тех, кто способен сводить на нет все усилия селекционеров и первых агрономов. Спустя тысячелетия благодаря распространению аграрных цивилизаций, и вследствие глобального потепления (которое также, помимо прочего, связано с аграрными революциями), инвазивные виды, адаптируясь почти к любым условиям, уничтожают аборигенные культуры, препятствуют развитию биоразнообразия и, вместе с тем, не мыслятся никак иначе, кроме как подлежащие уничтожению (хотя, конечно, можно было бы, справедливости ради, разработать спасительный научно-фантастический план о переселении всех сорняков за пределы Земли или на орбитальные станции). Но даже успехи по изобретению и внедрению синтетических гербицидов лишь ускоряют “трансформацию нашего родного мира в планету сорняков”. Особенно пессимистически радуют случайности, вроде распространения борщевика или ясенелистного клена, известного как “американский” по месту своего происхождения. Ясенелистный клен (лат. Ácer negúndo) скромно растущий в жесткой конкуренции среди аборигенных культур в Северной Америке, будучи привезенный в Российскую Империю в XIX веке, сперва не хотел приживаться вовсе, но впоследствии стал не только одним из основных символов ландшафта всей современной России, но и так называемым “кленом-убийцей” в связи с невероятной инвазивностью и степенью адаптации. Решение озеленять им города и парки было принято после второй мировой войны: этот вид кленов до какого-то времени считался достаточно красивым (не зря его изначально завозили для разведения в Императорском Ботаническом саду) и при этом был невероятно быстро растущим, достигающим внушительных размеров уже спустя 5-6 лет после посева. Благодаря сверхадаптивным функциям и самосеву, ясенелистный клен чрезвычайно скоро распространился по городам и лесам, превращая заброшенные в перестроечное время свалки, производства и поля в места концентрации всего социально вытесненного: преступности, сексуализированного детства и наркомании.

2. В тератологии существует отдельный тип описания сиамских близнецов: краниопаги (craniopagus), однояйцевые близнецы сросшиеся черепами, но с раздельным туловищем. Чаще всего имеет место паразитарная краниопагия: один из близнецов не может ни развиться полноценно, ни отделиться от другого близнеца. Ребенок рождается с дополнительной паразитарной головой без туловища, отделить которую без смертельных последствий чаще всего не удается. Реже встречается цефалопаги, краниопаги с отдельными туловищами и полноценной близнецовостью. Цефалопаги также редко достигают взросления и именно поэтому интересен случай сестер краниопагов Кристы и Татьяны Хоган. Помимо того, что рожденные в 2006 году сестры до сих поры живы, уникальность этим близнецам придает таламический мост, “уникальный нейронный канал, соединяющий их мозги точно так же, как мозолистое тело соединяет полушария в вашей собственной голове”. Благодаря этому мосту сестры могут делиться и разделять мысли друг друга, называя это “разговором в голове”, их эмоции синхронизированы (еще в документальном фильме 2009 года было показано как сосок матери, оказывающийся во рту одной сестры, успокаивал другую), а друг о друге они говорят “я” или “моя сестра”, но никогда не “мы”. И если с точки зрения грубого физикализма более чем один субъект не может испытать один и тот же сознательный опыт, то случай краниопагов Хоган демонстрирует не столько неврологическую, сколько онтологическую возможность межиндивидуальных связей и интерфейсов.

3. Подобно тому, как сорняки появляются из культур, которые одомашниваются (“овес начал свою сельскохозяйственную карьеру как сорняк на вспаханном поле, но в итоге стал вторичной культурой”), чтобы впоследствии всегда преследовать их как мрачный доппельгангер, не устраняя присутствие которого, выведенный “суперспециализированный немощный представитель флоры” обречен на уничтожение, дикарь преследует цивилизованного человека. Это парадоксальное двойничество можно было бы описать через перспективизацию бергсоновского различия: ultimi barbarorum видит себя по отношению к цивилизованному человеку как различающемуся по природе, тогда как цивилизованный человек ставит ложную проблему через различие в степени. Одомашненная культура лишь увеличивает степень различия (в одомашненной культуре присутствует идея сорняка, но эта идея вычитается или вычищается), сорняк действует в иной природе. Перспективизация подразумевает здесь дополнительную проблему, проблему которую невозможно было поставить, например, Спинозе. Если для Спинозы “одна Природа для всех тел, одна Природа для всех индивидов”, то как меняется Этика, если мы рассматриваем ее с точки зрения межвидового перспективизма и проблемы различения по природе? “Лучший вариант концептуализации набегов – рассматривать их как развитую и успешную форму охоты и собирательства”: иначе говоря, дикарь не рассматривает своего цивилизованного двойника в качестве сородича, как обладателя одной природы. Речь идет о другой реальности, другой природе, но как в таком случае быть с имманентной спинозистской этикой и способностью к действию? “Ибо некто не является злобным или несчастным из-за аффективных состояний, какие у него есть, но из-за тех аффективных состояний, каких у него нет”. Что означает способность быть аффектированным, когда речь идет о различных природах? С точки зрения межвидового перспективизма это прежде всего означает доведение любого аффекта до неопределенности: любое воздействие в различных природах одновременно является всеми способами его претерпевания, хотя в зависимости от испытывающего восприниматься оно может одинаково. Любое сущее одновременно и радостно и несчастно, все зависит от природы, в которой наблюдается воздействие. Если бы дикарь видел мир глазами цивилизованного человека, города которого он уничтожает набегами, он, вероятно, понял бы, что эти города не есть продолжение лесного изобилия, и само уничтожение, вероятно, заставляет цивилизованного человека грустить, но тогда вполне закономерным был бы вопрос: а зачем вам в таком случае отгораживаться от нас в этих оазисах из бетона и стали? Борщевику или американскому клену так же нет дела до аборигенных культур, чахнущих под беспардонным натиском инвазивных видов, но если бы их контакт состоялся, то первым вопросом (или, скорее, репликой-благодарностью) стало бы: большое, конечно, спасибо, что подготовили природу и свою жизнь для нашего господства, но зачем вам это нужно? Это “если бы” в обоих случаях возможно в случае межиндивидуального (или трансверсального) интерфейса, как в случае сестер краниопагов с их таламическим мостом. В анимистических онтологиях роль такого таламического моста выполняет шаман, который в этом смысле является именно не дипломатом, но скорее техническим элементом, прибором или органом, позволяющим производить медиацию между мирами.

Состояние беззаботности означает одновременно как отсутствие озабоченности чем-либо, отсутствие выражения заботы как активного действия, так и отсутствие претерпевания заботы от кого-то другого. Беззаботность как состояние объекта, произведенного как не требующего заботы, по Грэгу Кеннеди является характеристикой “онтологически полого”, одноразового товара, который появляется как объект для слепого распоряжения, как объект, которым уже распорядились (“disposable commodities appear as already disposed of”). На этом же этимологическом сломе (disposable/dispose) Этьен Балибар рассуждает об одноразовой жизни в контексте рассмотрения типов применения т.н. экстремального, крайнего насилия. Одноразовой становится такая жизнь, которой распоряжаются анонимные силы в форме крайнего насилия. Это насилие разворачивается так, будто действуют законы природы, но на самом деле речь идет о комплексе процессов (болезни, голод, крайняя нищета), которые никем конкретно не контролируются, но приводят к ликвидации. Если по Агамбену форма-жизни – это такая жизнь, которая неотделима от своей формы, и потому из нее нельзя извлечь голую жизнь, то одноразовая жизнь неотделима от открытости к распоряжению собой анонимными силами. Иначе говоря, все что мы можем выделить из одноразовой жизни – это то, что так или иначе претерпевает заботу и потому не испытывает действия анонимных сил, но все, что остается – это сама “полая” беззаботность, пустая, расходная сердцевина, подлежащая лишь слепому использованию.

В одном из своих редких по красоте и связности текстов, Онуфр Гаптев пишет о словесном мусоре и о его связи с запретом на произнесение сакрального имени. У молчальников любое слово — дерьмо по сравнению с именем Бога, и они молчат, брезгуя пачкать этим дерьмом свой рот. Однако это созерцательное молчание, если оно набирает интенсивность, неизбежно выходит из строя. В нем обнаруживается, что непроизносимое имя Бога это именно что Дерьмо. И это только начало. Дерьмо нужен был для того, чтобы возник человек. Так унизил себя Бог в своем тайном имени. Это ниже чем боговоплощение, ниже и постыднее этого нет ничего. Над этим можно только возвыситься. И вот человек возвышается, встает — благодаря Богу. Но молчальники не могут устоять в этом возвышении. Им смертельно стыдно возвышаться над Богом. Если Бог сделался (всегда был) Дерьмом, как можно молиться Ему — или молчать об Этом? Как можно стать дерьмом Дерьма? Вот вопрос, который начинает мучить молчальников, и самое трудное в том, что он должен получить ответ в слове, в прерывании молчания. Прервать молчание нужно самым грязным словом, словом, которое грязнее, чем тайное имя Бога. Но такого не обнаруживается, и молчальники продолжают мучительно молчать, разыскивая его, ощущая во рту сладковатый привкус.

контрлюдия-iii: хроники иммерсивной коточерни
Думала, поводим хороводы, хряпнем хреновухи, пожрем грибов, да не тут то было – пришел Кусто и припер свой сраный батискаф – “Погружайтесь!” – ну мы бля и полезли в него как крысы, только наоборот – Аня толком не успела додумать мысль, и тут цзинь! – уже почти глубоночь: “Фу как мокро! Ебать же темень!” – но, как ни странно, на этом Кусто не желал останавливаться, всю дорогу бормотал какую-то хуйню себе под нос: мы, мол, еще не достигли самого-пресамого там, где богиня трупов и процесс необратим, а пока не там, все еще слишком тут, поэтому идем дальше… а там, где времени уже не было, то есть в подводном доме, тем временем жили призраки – мы их прежде видели во французском кино и по старой закалке знали, что они все еще там, а значит, лучше туда не лезть, но батискаф продолжал описывать нисходящие круги – таков был метод Кусто: запутывать следы, чтобы у преследователей (но кто, скажите, попрется в такую глубь?!) закружились головы от неуютности всего-всего, – и эта марианская впадина в самом центре острова! – просто черномагия какая-то, ей-богу; в целом дыру в центре привыкли прояснять сходя к смерти природы – но это было бы слишком просто тут, которое там – которое тут – которое там – которое тут-там-тут-там-тут-там, в кружении, которое само по себе скруживало свалку, непрерывно вваливая ее внутрь – батискаф был комфортен с точки зрения черноты, создаваемой тем, что батискафом не было: эффект обволакивания, где все кошки черны, – подумав о кошках, Аня смекнула: котострофизм…
Дополнение к хроникам коточерни:
“…тьма, кружение” (The Dead Center, 2018) Знаменитый археолог Зигмунд Фрейд помимо прочего прославился своей склонностью к употреблению кокаина, но, насколько нам известно, никто из исследователей острова так и не увидел в этом никакого практического смысла, но смысл в поверхности: дело в необходимости скручивания бесконечности падения в поступательности – лестницы сравнительно удобнее сломанных лифтов, неритмично несущихся вниз, – как таковое археологическое исследование ис-следует ~ повторяет, то есть дурная бесконечность погружения наделяется позитивным смыслом “бесконечной терапии”, fort-da-rein-raus, или, как говорил Сигмант, туда-сюда – но при чем здесь кокаин? вещество поверхности подобно коту (не зря кошки говорят “мяу”), ведь, по сути, коты – анархеологические вихри: как отмечал еще Бальзак, “сворачиваясь клубком, кот не ищет основания”. Короче, скучно все время копать(ся).