Видел сон. Хорошо запомнил его потому, что снился он под утро, а меня резко разбудили, и он ярко запечатлелся, стоял в глазах, звенел в ушах, наполнял ноздри. Обычно мне трудно вспоминать и пересказывать — даже самому себе — свои сны. Долгое время я думал, что причина в том, что <…> Мне снился мой день рождения, но почему-то я справлял его в Горьком, готовясь к отъезду не в поселок, а «туда, не знаю, куда», в какое-то совсем новое место. Среди гостей не было никого из знакомых, одни чужаки. Они приходили, садились за стол, говорили что-то отстраненное, но вежливое, стараясь сделать мне приятное. Вежливые чужаки. Меня все это погружало в тоску. Прямо во сне я начал говорить с собой, удивляясь тому, как можно быть чужими друг другу и при этом быть вежливыми, признавшись себе, в итоге, что вежливость это и есть признак чуждости. Я выругался про себя, чтобы не быть с собой вежливым. Стало душно, я вышел. Оказалось, что день рождения я справлял в мясном магазине, который как-то стал моим домом. Я ухожу во дворы, в которых сразу становится темно. У одного из подъездов замечаю похоронную процессию: толпятся люди, из подъезда выносят изумрудно-зеленую крышку гроба. Я подхожу к толпе и сразу переношусь в квартиру умершего; точнее, сначала — в длинный коридор, в котором как будто наизнанку идут похороны, то есть все движется вспять. В похоронах, к моему удивлению, как неотъемлемая их часть, как какие-то внутренние органы, участвует милиция, оттесняющая людей в комнаты, расположенные вдоль коридора. Оттеснили и меня, я так и не увидел мертвого тела в гробу. Я попадаю в какую-то мастерскую, откуда слышу панихиду, или, лучше сказать, похоронное выступление попа. Сначала только слышу его — и узнаю в его выступлении слова песни, которую я знаю, блатной песни про охоту, про борьбу охотника с кабаном. Поп внезапно появляется в комнате, куда меня втолкнули, поет песню, глядя в Псалтирь и делая театральные движения, изображающие борьбу со Зверем. Он поет, точнее ритмически кряхтит: «Тара-пара-та-пара-та хер собачий тыры-ты-пыри-ты-ры-пы не пропадешь!». Я запомнил эти «слова» детально, я четко мог их воспроизвести после пробуждения, потому что я запомнил их как песню, которую можно петь. Тут самое интересное: во сне мне было понятно, о чем эта песня, о чем эти «слова», но когда я проснулся, а эти «слова» все еще звучали как надоедливый мотив у меня в голове, я перестал их понимать, они перестали быть словами, хотя я слышал то же самое, что и во сне. Я делаю вывод о том, что во сне мы никогда не слышим слов, которые складываются в понятные для бодрствующего сознания предложения. Во сне есть только бред, только телесное кряхтение, только какое-то бульканье мышечных тканей. Какая-то конвульсивная масса, которая «понятна» гимнастически, в движении, как вода, которую нужно «понять» чтобы научиться в ней плавать. Она, эта масса, льется нам прямо в мозг, мы «понимаем» ее движение как желудок «понимает» пищу. Короче, любая попытка передать «слова», которые звучат во сне, обречена. Никаких слов там нет. И те вежливые слова моих гостей в мясном магазине — не исключение. Я не запомнил их потому, что в них не было музыки. В руках у попа был лом, он ударяет им об пол, убивая невидимого кабана, глядит на меня исподлобья, с прищуром, с улыбкой. А я, глядя одним глазом на него, другим глазом замечаю на полу комнаты запревший журнал, от которого в момент последнего движения попа отваливается обложка, а на первой странице виднеется рисунок с изображением мускулистого атлета, копьем пронзающего кабана. В журнале — слова песни, которую поет поп. Я поднимаю его с пола, сую за пазуху. В комнате в этот момент — с лестницы, которая приставлена к стене — падает фотография, на которой запечатлена смазанная фигура человека, падающего с этой лестницы. Я понимаю, что человек на фотографии — это мертвец, которого хоронят. Из коридора доносится гул: он умер от падения на листовки <…>